genosse_u: (Default)
[personal profile] genosse_u
Уж и не знаю, насколько целесообразно делать это в формате ЖЖ, но хочу поделиться. Может, кому-нибудь последнее воскресенье лета захочется провести за чтением доброй, душевной прозы.


Просыпается Алёша усталый, в смутном предчувствии, — но с ощущением великолепной жизненной таинственности. Он сопричастен тайне, странной, мало понятной ему; тяжёлый это груз, и всё же — какая лёгкость была в полёте щегла! Хочется поговорить об этом, но говорить не с кем, кроме Григория. А Григорий ушёл ещё вчера вечером. Позавтракав без особого аппетита, Алёша гуляет в саду. Боцман Деревенько, здоровый, рыхлый дядька, похожий на медвежонка-переростка, ходит за ним по пятам, навязчиво следя за тем, чтобы наследник двигался поменьше и помедленней: не дай бог ушибётся или поцарапает себе что-нибудь. Сегодня, после ночи волшебства, эта опека особенно противна.

Совсем рядом с Алёшей раздаётся выстрел: это папа гуляет по саду со своим монтекристо. С дерева обрушивается всклокоченное чёрное тело — папа убил ворону. Он часто развлекается так; но сейчас Алёша видит в этом ужасное.

— Нет, нет, не надо, не надо, не надо! — бросается к отцу Алёша. Боцман ухватывает его большими плюшевыми руками…

— Руки прочь! Не сметь меня касаться! — кричит Алёша в царственном гневе, так, что опешивший матрос ослабевает хватку.

— Посмотри, что ты наделал! — кричит Алексей папа, монтекристо в руках того ещё дымится.

— Я застрелил ворону, — обиженно, удивлённо и вместе с тем виновато говорит папа.

Окровавленный, клочковатый ком вороны агонизирует в траве, и Алёша видит, как судорожно пульсирует страшным бельмом её пока ещё живой глаз.

— Ты ничего не понимаешь! — в тоскливой досаде, сквозь зубы, говорит он папа. Слёзы наворачиваются на его глаза, и в горле разрастается горестный ком. — Ничего! Вороны — не то, чем они кажутся.



Мама, со строгим сосредоточенным лицом, вышивает у окна малиновую рубаху — Алёша знает, для кого. В кресле напротив, толстая, противно сиропная, расположилась подруга мама Анна Александровна. Ребёнок, возясь в ногах у матери, не в силах оторвать взгляд от гладкой, круглой, невыносимо равномерно залитой подкожным жиром физиономии подруги её. Страшно хочется с размаху хлопнуть по этому лицу ладонью: очень уж звонкий должен получиться хлопок. Но Алёша сдерживается: он, пусть и не очень хорошо, но всё-таки воспитанный мальчик. Чтобы переключить как-то своё внимание, он начинает рассматривать обширный зад Ани, уверенно распластанные по креслу булки бёдер. Он уже знает, что зад у женщин больше и мягче, чем у мужчин. «Наверное, такая попа должна быть очень вонючей», — по-детски непристойно рассуждает он. Словам «попа», «писька» и «пердеть» научил его один из детей боцмана Деревенько, мальчик младше его, но более сведущий в анатомии.

— Истинный, истинный чудотворец! — в деланном восторге лопочет Анна Александровна. — В конце марта я ужасно застудила горло: ужасно, ужасно, ужасно, просто как обручем сдавило, ужасные боли, я не могла вымолвить ни слова! И тут он снимает сапог, достаёт портянку, кажется, это так называется? — Анна Александровна произносит непривычное слово по-французски в нос, с благородной картавостью. — И говорит: «Намотай на шею, носи сутки, и всё пройдёт». И ведь действительно, боль будто бы рукой сняло! О, это ужасно святой человек!

— Многие хотят его оболгать, — тихо говорит мама, склонившись над вышивкой, — такова участь всех святых.

— И царей, — грузно подбегая к её креслу и беря у неё руку для поцелуя, говорит Анна.

Дверь в комнату неслышно отворяется, и, дымя папироской, заходит папа.

— Ах вот ты где! — говорит он Алёше. — Вообрази себе, — обращается он к мама, — сегодня наш сын настоял на торжественных похоронах застреленной мною вороны. Устроил истерику в саду.

— Вороны не то, чем они кажутся, — упрямо бубнит под нос себе Алёша.

Мама озабоченно смотрит на него.

— Ты очень чувствительный мальчик, — наклоняется она к нему, откладывая в сторону вышивание. — Но ведь ты понимаешь, что у самодержца должна быть твёрдая рука.

— И зоркий глаз, — добавляет папа. — Охота, — поучительно говорит он, — лучшее развлечение для монарха.

— Григорий говорит, что все божьи твари, — хмурится Алексей.

— Гм! Да, — прокашливается папа. — Анна Александровна, я хотел попросить вас посидеть с княжнами в саду. Разговаривайте с ними по-английски, если вас не затруднит: мне кажется, они несколько запустили изучение этого языка.

Анна Александровна подскакивает с готовностью вдвойне похвальной для её увесистого тела. Родители и сын остаются одни.

Папа осторожно гасит папиросу.

— Ну вот. А царь — помазанник божий, понимаешь, Алёша? — говорит он. — Богу угодно, чтобы помазанник его был крепок.

— Это и Григорий говорил, про помазанника, — отвечает наследник. — А по воронам зачем зазря палить?

Папа смотрит на него непроницаемо, но сын понимает, что он очень обижен. Мама тоже разглядывает Алексея, грызя ногти.

— Папа же сказал тебе, Алексей: охота укрепляет хладнокровие, стойкость и решимость. Не может быть властителя без этих качеств.

— А всё-таки: всё равно ведь жалко? — не сдаётся царевич.

— Тебе надо подрасти, мой мальчик, — ласково говорит мама. — Надо подрасти.

— Мама, папа, а вы можете подарить мне щегла? — неожиданно спрашивает Алёша.

— Щегла? Птицу? — совсем уж удивлённо спрашивает папа.

— Ну да, птицу. Она поёт красиво.

— Бедный мальчик! Ты скучаешь, — гладя сына по головке, говорит мама. — У тебя более тонкая натура, чем у твоих сестёр. Я сегодня же распоряжусь, чтобы завтра птица была у тебя.

— Только обязательно щегол, — уточняет Алёша.

— Аликс, я не уверен, что нам стоит… — нерешительно говорит супруге папа. — После этого случая… Непедагогично…

— Ах, Ники, малышу так одиноко! — выразительно взмахивая руками, восклицает мама. — Прошу тебя, если это может его порадовать, развеять эти странные мысли…

— Ну ладно, — протягивает папа. — Ладно, — уже веселее повторяет он. — Так и быть, пусть будет щегол.

Мама смотрит на него озабоченно.

— Дорогой, твои волосы, кажется, несколько поредели, — говорит она. — Скажи, ты пользуешься целительным гребнем нашего друга?

— Гм-гм, — снова прокашливается папа, — Дорогая, нам нужно поговорить наедине. Алексей, будь добр, выйди из комнаты и затвори за собой дверь. Я позвоню матросу, он встретит тебя.

— Никуда я не пойду! — капризничает Алёша.

— В таком случае щегла не будет! — строго говорит папа.

— Ступай, Алёша, — вторит ему мама. — Взрослые будут говорить между собой.

Алёша с возмущённым видом уходит, но ещё некоторое время стоит за плотно затворенной дверью, пытаясь хоть что-нибудь подслушать. Отдельные слова, произносимые папа: «скандалы за скандалами», «дума», «пресса», «нас обвиняют», «управляет», «компрометирует», «уехать домой», и мама: «ложь и клевета», «возмутительно», «не поддавайся», «ни за что». Вот и всё, что слышно.

<…>,<…>

Завтрак приносят в постель, Алёша справляется с ним быстро и, наконец, выходит к домашним. Вся семья в сборе, и толстуха Анна Александровна тоже. Явление Алёши, ведомого за руку старцем, встречают аплодисментами. Анна Александровна, подбегая, целует им руки — Алёша дичится, а Григорий, наоборот, довольно и поощрительно треплет её по затылку. Татьяна и Ольга исполняют на фортепиано музыку в четыре руки. Озёрная печаль Чайковского сменяется воздушными, легкомысленными фантазиями Моцарта, а на смену им идёт великий Бетховен, для творений которого вовсе нет слов… Чарующие, заколдованные звуки, как сонм бабочек, разлетаются по просторному, светлому помещению, но ещё более просторной и светлой становится душа. Нет более сильного утешения, нет более надёжного пристанища, чем музыка, и нет бальзама целительней для маленького, но уже чувствующей себя израненным, человека. Светлеет и папа, мечтательно затягиваясь неизменной вонючей папироской. Он как будто становится выше, изящно и, что редкость для него, непринуждённо облокотившийся на спинку стула. Мама сидит в кресле прямо, как на похоронах, и глаза её полны слёз то ли очистительного восторга, то ли ранящей горечи, но губы как всегда плотно сжаты и осанка как всегда горда. Машка и Анастасия, голова к голове, притихли у окна, обнявшись, непривычно кроткие. Толстая фрейлина Анна Александровна нарочито обратилось в молитвенный слух, закатив глаза и возведя к небу лепёшку лица своего, как будто бы она где-то сверху вынюхивает шустрые следы убежавшего от её надоедливости бога…

Повернувшись к Григорию, Алёша понимает, что путешествие по прекрасному миру музыки способно захватить даже такого опытного странника. Григорий не просто странствует, — он паломничает, он причащается. Ноги в высоких сапогах подогнулись так, что передние лапы висят до дрожащих колен, а сгорбившаяся спина наросла пузырём. Голубизна очей сделалась мечтательной, и они то лезут из мокрых орбит, вытаращенные, то тонут в них, зажмуренные плотно-плотно, до слёзных трещин на лице, а грозную бороду старец изжевал почти до корешка, и в забытьи громогласно шмыгает оспинный, картофельный его нос. Это мокрое, сопливое шмыганье иногда даже мешает Алёше слушать, заставляя рефлекторно вытирать кулачком собственный нос, и тот дёргает паломника за рубаху. Пустое: Григорий не слышит ничего, кроме звуков фортепиано, а что он видит и чувствует, — этого и Алёша вообразить не может, даже боится вообразить.

Когда Татьяна и Ольга переходят к венгерскому танцу номер пять Брамса, Григорий неожиданно для всех срывается с места и пускается в пляс. Яростная, безумная, пьянящая, самозабвенная пляска сибирского шамана ничем не походит на скучноватые ритуалы дворцовых танцев. Зажигательна и притягательна она своей гибельностью. Долго-долго крутясь вихрем на одном месте (как не закружится у него голова!), образовав уже своим кручением посреди зала воронку, старец выскакивает из неё и то идёт вприсядку, немилосердно гвоздя сапогами пол, то прыгает чуть ли не до люстры, растопырив ноги, пронзительно взвизгивая и как-то по-совиному жутко ухая. Руки Григория совершают странные загребуще-разводящие движения, так что неясно даже, летит он или плывёт. Волосы лезут прямо в оскаленную рожу, такую раскрасневшуюся и раскалённую, что, кажется, они вот-вот задымятся. Задымится и сам Григорий, провертит или пробьёт собою дырку в полу, и со свистом и гиком провалится в неё, или, скакнув особенно высоко, вылетит вон, вон отсюда, наружу, прочь, долой…

Неожиданно для самих себя, удивительно слаженно, без нот, сёстры исполняют какое-то бешеное попурри из народных мелодий, — фортепиано захлёбывается калинками-малинками, сударынями-барынями, казачками, гопачками и трепачками, — а все остальные, даже папа, образовав кольцо вокруг танцующего Григория, что есть силы хлопают в ладоши в такт разухабистой музыке. Вот звучит совсем неведомый мелодичный проигрыш в восточном стиле, и Алёша, тоже неожиданно для себя, запевает непонятные слова:

There lived a certain man in Russia long ago,
He was big and strong, in his eyes a flaming glow.
Most people looked at him with terror and with fear —
But to Moscow chicks he was such a lovely dear…

— Ух! — кричит взмокший Григорий. — Вона ужо и Лёнюшка распелся, чудно-то как! Ей-богу, мочи нет — охолонуть надыть.

Сёстры останавливаются послушно.

— Воды, надо принести воды, — бросается к двери тоже взмокшая почему-то Анна Александровна, а папа, ласково взъерошивая волосы на голове Алёши, говорит:

— Какое любопытное четверостишие о цыплятах ты пропел! Вы разучивали его вместе с месье Пьером?

Подойдя к Ольге и Татьяне, растроганный Григорий обнимает их крепко и коряво.

— Голубки вы мои расчудесные, цветики чудотворные!

Мама, привстав с кресла, трижды хлопает в ладоши, и торжественный лакей вносит клетку со щеглом. Маленькая, красноморденькая, пытливо смотрит птица на Алёшу сквозь решётчатые прутья.

<…>

После обеда в своей комнате сквозь прутья клетки Алёша рассматривает щегла, вспоминая вопрос папа:

— Как ты решил его назвать?

— Свобода, — ответил наследник.

— Свобода? — удивлённо переспросил папа.

— Да! — коротко сказал мальчик.

Папа недоумённо пожал плечами, едва заметно поморщился и стал теребить папироску. Алёша понял, что отцу имя птицы совсем не понравилось.

И вот теперь щегол Свобода, наклонив голову, с прищуром, как огненный Владимир Ильич из сна, смотрит на своего новоявленного собственника, и между ними прутья. Вот именно: щегол тоже огненный, красно-жёлто-чёрный и неправдоподобно быстрый. Он бодр, боек и упитан; в прыжках его по клетке, в демонстративном кручении хвостом, чувствуется не просто независимый склад характера, но даже и некоторое нахальство. Молниеносно и демонстративно какнув на пол, он застыл и смотрит на Алёшу требовательно и выжидающе.

«Махонький щегол в золотой клетке», — вспоминает Алёша слова Григория. Вспоминает и сегодняшнее, прорвавшееся сквозь показательные выступления старца: «страсть как жалею я вас потому, что уйтить, упорхнуть отседова вам никак нельзя»…

Алёша знает, чего ждёт от него Свобода, — того же, ради чего мальчик упросил взрослых подарить ему птичку. Подойдя к приоткрытому окну, он распахивает его пошире, ставит клетку на подоконник и открывает дверцу.

<…>

— Чаво надыть?

Ряса у монаха чёрная, борода рыжая, а рожа — красная. Нехороший, шелудивый у него вид — и недружелюбный. Он толще и выше Григория, здоровенный, откормленный детина, и выражение недоброго, свиноподобного лица его нарочно как можно более зверское и неприятное.

В сияющем проёме двери, небольшой в сравнении с распаренным, разварившимся монахом, стройный, молодой, Григорий неожиданно почти изящен. Без смущения, очень пристально смотрит он на великана, и тот неожиданно для себя поёживается под проницательным оком странника.

— Игумена мне надо, келарь, — негромко, но властно говорит Григорий, делая шаг вперёд, и свет в глазах его играет, как утренний луч на озёрной глади.

— Кто таков? Откедова знашь, что я келарь? — сопит, не сторонясь, монах.

— Знаю и то, что вчерась утаил ты от братии и в одиночку сожрал целого гуся; серенькай был гусь-то, и оченно жирён, — загодя ты его для себя заприметил. А завчерась онаниевым грехом четырежды занимался, не занавесив даже икон; за три дня до того — купчиху охаживал, прямо на кухне; не брезгуешь и тесными вратами. Впрочем, речь не о тебе, грешнике, да и не обо мне, каков я есть тоже грешный, сирый, убогий, ничтожный странник, — а о том, что надобно быть мне у отца игумена по наиважнейшему делу.

Без застенчивости смотрит свиноподобный монах на странника, но — с тревогой: пришедший — судьбинный человек, и сомнений в этом быть уже не может.

— Вишь, прозорливец! — ворчит он, перетоптываясь с ноги на ногу. — Гляди мне, ни о чём игумену не сказывай! Не то…

К носу Григория поднимается огромный, заросший клочковатой медью кулак, но тот уже знает, что толстый монах ему не помеха.

— Не бойся, насельник! Не о тебе говорить буду. Веди же меня!



Скудно обставлен и невелик кабинет архимандрита Ионы, а недостаток света делает его ещё более тесным. Благообразный, высокий, седовласый, но гладкий, — солидный, представительный клирик, — плохо соответствует Иона своему малопредставительному кабинету. Скрюченные по обе стороны дубового стола, архимандрит и странник рассматривают друг друга в сыроватой полутьме.

— Ну так что же, раб божий Григорий, — поглаживая бороду полной, изящной рукой, бархатным голосом спрашивает хозяин, — какое твоё дело до меня?

— Дело моё наиважнейшее, — отвечает странник. — Агромадной важности дело. Должон я говорить с благословенным старцем Фёдором Кузьмичом.

— Ты, верно, что-то путаешь, добрый человек, — сдвигает красивые брови архимандрит, — Незабвенный старец Феодор Козьмич упокоился множество лет назад восьмидесяти семи годов отроду. Ты, может быть даже, ещё не родился в это время. Могила блаженного Феодора в ограде монастыря нашего, и я скажу братьям тебя к ней проводить, если желаешь ты почтить приснорадостную память его.

— Могилу сию, отче, успел повидать я; куратная и весьма умиляющая скромностью своей могилка. А всё же нужон мне сам старец, как он есть пребывающий здеся, укрытый по благочестивому желанию своему от глаз нескромных…

— Не знаю, откуда набрался ты глупостей этих, — встаёт из-за стола Иона, — а только мне выслушивать их нет ни времени, ни охоты. Ступай себе с богом.

Проворно и предупредительно Григорий вскакивает вслед за ним.

— Не гневайся, батюшка, ей-богу, не хотел тебя прогневать! Ить я в твоих словах не сумлеваюсь, подтверждаю покорнейше: истинно, могила есть, замечательнейшая, красивейшая могила! Однако же есть и старец; никому о том не сказываю, и сказывать не стану, — никому, кроме тебя, ибо тебе об этом и без меня известно. А видеть его должон я, потому сам он меня сюда позвал.

— Ты, братец, верно, приболел, — отворачиваясь от Григория в сторону окна, цедит сквозь зубы хозяин, — ты иди подобру-поздорову, прикажу проводить тебя…

— Постой, Иона! — вещает из подземелья трубный, но жамкающий глас. — Пусть странник спускается ко мне.

Вздрогнув, архимандрит смотрит на Григория, потом — в сторону пола. Резвым прыжком, неожиданным в его благообразии и солидности, перемещается он к двери кабинета и запирает её на несколько оборотов ключа. Потайная дверца в полу рядом со столом архимандрита медленно открывается, и таинственным туманным грибом вырастает в кабинете продолговатая белая фигура.

Старец Фёдор Кузьмич очень высок и очень худощав; голова его действительно похожа на верхушку гриба голостью и отполированностью своей; аппетитная, калачная лысина завораживает своей нездешностью. В нём вообще уже очень мало человеческого, — кажется, что само существование его перешло на другой, отличный от предыдущего, уровень. А ведь он существует здесь и теперь! Он — белый туман, и он — корень, самоизвлёкшийся вдруг из чёрной земли; он — отстранённая сущность и несчастный земляной человек одновременно. Алёше он напоминает торшер; мальчик всегда чувствовал в торшере, излучающем свет, потустороннее. Григорий вспоминает почему-то о проросшей картофелине, — хотя воздушность и изящество старца несомненны и несравненны.

— Пойдём за мной, дружочек, — манит Фёдор Кузьмич, и Григорий спускается за ним в лаз.



Глубок подземный ход, ведущий в пещеру старца. Кое-как закреплены в глинистой почве старые доски ступеней, и погребальная сырость дышит со всех сторон. Зажжённые в специальных углублениях запеченных глиняных стен, горят вдоль спуска, лелея душу, многочисленные свечи, а уж в самой келье Фёдора Кузьмича их столько, что она сияет зыбко и чудно. Задумчиво и строго смотрят из углублений иконы, и особняком от них, на пустой стене, прикреплён, мало уместный здесь, портрет супостата Буонапарте, вырезанный из какого-то журнала. Пухлощёкий, но ястребиноликий, скрестил супостат руки на груди и вперил светлые очи свои куда-то вдаль, очень может быть, что в бескрайние российские просторы; на нём треугольная шляпа и серый походный сюртук.

Стены, потолок и пол кельи глиняные, и даже ложе старца сделано из глины, выступающее из стены; на этом глиняном постаменте лежит широкая доска, покрытая дерюжкой.

— S’il vous plaît, — указывает Григорию на дерюжку легендарный старец, — не стесняйся, друг мой, располагайся и чувствуй себя как дома.

Григорий, однако, не садится, склоняясь в низком поклоне.

— Благослови, отче!..

— Нет-нет-нет-нет-нет, — качает головой-торшером старец. — Ты, дружочек, благослови, а главное — прости.

С этими словами он, покаянно и истово, становится перед пришедшим на колени, ударяясь светлым лбом о сырую землю.

Григорий смущён, хотя ему и известно, что покаянию старец посвятил весь остаток своей жизни, оказавшийся длиннее, чем сама жизнь.

— Не можно так, не можно, — качая головой, повторяет он, совершив требуемую процедуру и садясь наконец вместе с Фёдором Кузьмичом на дерюжку.

— Tu es injuste, mon garcon, — в свою очередь качает головой Фёдор Кузьмич. — Знаешь ли ты, дружочек, кто таков я?

— Блаженный старец Феодор Козьмич, постник и молитвенник за народ русский.

— По происхождению кто я таков, знаешь?

— Очевидно, что благородного происхождения человек; жисть не только по молитвенной мудрости, но и по учёной букве познавал; войну прошёл, великую силу и власть имел, от коих отказался по доброй воле своей…

— Да ты говори прямо — знаешь, кто я?

— Знаю, — твёрдо говорит странник, глядя Фёдору Кузьмичу в глаза. — Его анператорское величество государь Лександр Палыч, тайно ушедший от державного кормила в праведные молитвенники за землю русскую.

Старец Феодор легко и пружинисто вскакивает с дерюжки и стремительно прохаживается по келье. Это неудобно ему, потому что келья узка во все стороны, и потолок низок; и всё же ни теснота, ни преклонные лета не отнимают у него ни капли резвости и воздушности.

— Лександр Палыч li reis, nostre emperere magnes… — с некоторой горечью повторяет он по-французски, будто бы ждёт, что в утончённой звуковой приправе слова Григория приобретут иной вкус. — Что же ты противишься, мужичок, когда я встаю перед тобой на колени? Знай, что нет в мире бόльших грешников и преступников, чем добровольные и недобровольные властители его. Sont sepulchres par dehors blanchiz, et par dedans plains de morts et pourriture. Долго длится моё покаяние, и не видно ему конца: мне уже давно за сто, mais encor sui je pris. Господь не отпускает меня, — ибо несть конца моим грехам. Несть конца! Несть конца.

— Все, батюшка, грешны, не только цари; это уж такая жисть на Руси и не только.

— Вот как? Вот как? Avec charme! Хитренький, хитренький добрый мой мужичок… — нараспев говорит Фёдор Кузьмич. — Ничего, вам хитрить позволительно, — великая тяжесть на вас, без хитрости не удержать… Но я ушёл бесповоротно от хитростей, от лжи перед самим собой. Так что не возражай, не возражай, дружочек, не будем об этом, — и не удивляйся, когда виноватый монарх становится пред тобою на колени. Велико и чудовищно монаршее бремя, и мало в нём почёта, но много позора, — а всего больше вины, mon ami.

— А вот Бонапартия ты победил, — утешительно говорит Григорий, рассматривая вырезанный из журнала портрет.

— Я ли, Гришенька? Или народ мой? Или суровая, беспощадная к иноземцу страна моя? А всего вернее — не сам ли он победил себя, un petit Corse obstiné? Бросить вызов всему миру… Я бы так не смог. За ним всё-таки стоял народ, иначе не смог бы и он. Однако и его, в конце концов, погубил яд власти. Он начинал с народом, — и потому столь многого добился, но он вознёсся над народом, — и потому пал. Le destin! Но слышал ли ты, братец, какие стихи о нём сложили? «Ты погибал... и он явился с строгим взором, отмеченный божественным перстом, и признан за вождя всеобщим приговором, и ваша жизнь слилася в нём». То ли дело обо мне: «Властитель слабый и лукавый, плешивый щёголь, враг труда, нечаянно пригретый славой»… По мне, как сочинитель господин Лермонтов гораздо талантливее господина Пушкина, вне зависимости от того, о чём или о ком они пишут… Впрочем, Пушкин, мартышка, написал всё правильно… Tant ai agutz d’avols conres… Qui ci ne veut avoir vie anuieuse, si voist pour Dieu morir liez et joieus… Pardon, mon cher, я слишком разговорчив, если не сказать болтлив, но это простительно: trop longuement me sui cele; в общем и целом, весьма и весьма редко приходится мне разговаривать с кем бы то ни было.

Фёдор Кузьмич вдруг застывает, отвернувшись от гостя, уходя в себя; внутреннее, человеческое в нём сменяется запредельным, достигнутым за многие годы добровольного отшельнического самопогребения. Григорий, сидя рядом, терпеливо ждёт возвращения: он хоть и значительно моложе, но знает, что такое сошествие духа наружного и восшествие духа сокровенного, выпестованного годами суровой внутренней тишины.

После длительного молчания старец возвращается; он поворачивается к Григорию, и торшер лица его кажется незнакомым, а голос звучит глухо.

— Я звал тебя; ты услышал мой зов. Ты — тот, кого ждал я; ты — человек из народа, который станет рядом с последним царём. Власть — зло. Имеющий власть — проклят. Ты пребудешь рядом с имеющими власть, — смотри же, чтобы их проклятие не пало на тебя, и помни, что ты — последняя их надежда. Ты многое видел, ты имеешь судьбинное знание, ты имеешь силу; молю тебя — спаси их, если возможно ещё спасение, если же нет — то хотя бы умягчи участь несчастного семейства нашего. Денно и нощно замаливаю грехи свои и его, — и не в силах их замолить. Dieus! ke ferai? Молись вместе со мной, Гриша! Ты человек непричастный, человек невиновный, ты не один из нас, проклятых, — снизойди! Снизойди до царя своего! Va t’en pour faire mon message… Учи быть с народом, во имя народа, учи освободить народ от бремени своего, когда придёт час — а час придёт скоро, скоро! Никогда о народе мы не думали: обильно приносили его в жертву себе, но никто не принёс себя ему в жертву. Закрепостили, опутали по рукам и ногам, довели до состояния животного. Страшен будет момент, когда путы порвутся, и страшным будет неистовство обретшего свободу раба. Се, грядёт расплата. Грядут времена, когда уже сам народ займётся приношением жертв. И потомки мои будут одними из первых…

Снова умолкает старец, а Григорий чешет в это время лохматый затылок.

— Не всё в господской речи понятно мне, и слова твои точно понимать не умею…

— Кому же понятно? Неведомо и мне, — продолжает усталым голосом Фёдор Кузьмич, — какой из твоих царей должен исполнить показанное мне пророчество и стать последним. Алексей или Николай? Николай или Алексей? Неисповедимы пути господни! Прежде всех — маленького учи, неиспорченного. Николай — камень, Алексей — глина. Пестуй Алёшеньку, будь рядом с ним, — ибо сказано, что ребёнок войдёт в царство божие. Сей последний отпрыск, по рождению мученик, страдательное чадо… Должен он стать искупителем грехов наших, жизнию своей искупить… или смертию! А для того не должен быть таким, как мы, — должен быть лучше нас, видеть дальше стен царского дворца и знать больше, чем придворное враньё; помоги ему в этом! Ох, стар я; le malheur, невнятны мои речи… Ты просто передай ему, дружочек, что пращур его в конце своей жизни одними сухарями питался, — просто пускай подумает, отчего так.

Григорий поворачивается в сторону Алёши, который видит всё это во сне, и поучительно говорит ему:

— Старец Фёдор Кузьмич, прапрапрапрадедуня твой, питается одними сухарями.

Date: 2010-08-29 10:03 am (UTC)
From: [identity profile] sparrow-hawk.livejournal.com
cильно

Date: 2010-08-29 12:16 pm (UTC)
From: [identity profile] aarina.livejournal.com
Волшебное!

Date: 2010-08-29 02:27 pm (UTC)
From: [identity profile] gaston-pferd.livejournal.com
спасибо. именно хотелось почитать.

Date: 2010-08-31 06:15 pm (UTC)
From: [identity profile] ipsum-dixit.livejournal.com
Помнится, в фильме "Агония" царь Николай тоже палил по воронам. Сдается мне, что он не укреплял стойкость и хладнокровие, а депрессировал, убегал от жизни и переадресовывал агрессию на ворон.

А "Боняшки" под фортепьяно - это сильно. Хороший сюрр.

Date: 2010-09-01 09:05 am (UTC)
From: [identity profile] genosse-u.livejournal.com
Ну, как-то оправдывать сие действо перед собой, самообманываясь, вполне, кажется, было бы в его стиле.
А так вообще я не претендую на историческую точность, быль - это, скажем так, взлётная полоса, трамплин, где только разогнаться.
Кстати, "Агония" - исторически совершенно несостоятельный фильм, такой забавный кинопоклёп. Хотя по воронам, и даже по котэ, государь действительно стрелял, что и засвидетельствовал в своих дневниках.

Date: 2010-09-01 06:21 pm (UTC)
From: [identity profile] ipsum-dixit.livejournal.com
Ох, по котам...
Садизм какой-то, мало ему было, скажем, охоты. Хотя и к охоте я как-то не очень.

Про ворон я так и решил - авторы фильма это откуда-то взяли. А сам фильм мне тоже показался китчевым довольно.

Date: 2010-09-01 07:01 pm (UTC)
From: [identity profile] genosse-u.livejournal.com
Да охота там тоже была не приведи господь:

Отчет об императорской охоте. 1902 г.

Всего убито:

Медведей - 6
Барсуков - 48
Волков - 20
Хорьков - 263
Лисиц -140
Белок - 640
Русаков - 341
Беляков - 1568
Кроликов - 3
Бродячих собак - 899
Кошек - 1322
Фазанов - 228
Ястребов - 1255
Глухарей - 52
Сов - 273
Тетеревей - 133
Соек - 775
Рябчиков - 22
Ворон – 3341
Воронов - 13

http://bp21.org.by/ru/art/a100205.html

Date: 2010-09-02 08:27 am (UTC)
From: [identity profile] ipsum-dixit.livejournal.com
Знал и догадывался, что дело обстояло хреново, но не видел точных цифр, что до такой степени.

Вот, отсюда и мировые войны, и другие безобразия и в итоге плохой конец всех, кто этим занимался. А точнее сказать, что это разные части одной медали.

November 2017

S M T W T F S
   1234
56 7891011
12131415161718
19202122232425
2627282930  

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 26th, 2025 04:49 am
Powered by Dreamwidth Studios