![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)

Тук-тук, — слышит Алёша странные звуки, — тук-тук!
Мальчик сидит на кровати: время послеобеденного сна. Но кто же это стучит? Неужели? Вернулся блудный щегол Свобода! Это он, с характерными бесцеремонностью и нахальством, постукивает вёртким клювом по раме приоткрытой форточки.
— Влетай, Свобода, — зовёт птицу Алёша, и, делая круг по комнате, щегол усаживается прямо на макушке царевича. Алёша закрывает глаза и видит…
…Видит то же самое, что и щегол, стремительно летящий сквозь бытие. Под пасмурным небом раскинулось кудлатое, всклокоченное поле; неряшливой, полураздавленной, грязной змейкой вьётся по нему дорога, а по дороге шагает женщина. Одета она в чёрное, и одежда её заношена до крайности; лицо её укутано грязным и рваным платком. Женщина движется быстро, но как-то хаотично, чуть ли не зигзагами, размахивая руками и бормоча себе под нос непонятные слова. Свобода подлетает ближе, и Алёша может слышать сиплые, гнусавые слова:
— Анафема! Анафема! Антихрист восстал! Четыреста пятьдесят ложных пророков Вааловых заколол Илья пророк. Господи, дай сил заколоть одного! Господи, спаси, сохрани, избави от лукавого!
Женщина поднимает голову к небесам, и щегол, хотя он и невидим, отпархивает от неё подальше. Алёша понимает, что бормотать себе под нос она никак не могла, потому что у неё нет носа. Какое ужасное, омерзительное, синюшное лицо!
И снова сидит Алёша посреди своей комнатки; щегол отпорхнул с его головы, а вместе с ним и видение страшной женщины.
«Могила носа», — думает Алёша, вспоминая чёрный провал на жуткой роже. Зачем Свобода показывает ему такое? Почему эта женщина осмеливается вспоминать о боге? Не чуждый особой детской жестокости, Алёша уверен, что бог отвергает уродов. К чему ему их сохранять, особенно таких злобных и страшных? Иногда Алёша подозревает, что богу не по нраву и он сам, добродушный, миловидный мальчик — иначе бы не была ему уготована такая гадкая болезнь. Папа, мама, кажется, тоже не очень симпатичны этому брезгливому богу, они явно не чувствуют себя в его мире хорошо, несмотря на то, что они — царь и царица! А вот Григорий с богом явно на короткой ноге, он отлично с ним ладит, и, почему-то кажется Алёше, возможно, даже и не верит в него, в того, в которого привыкли верить все — несмотря на свою лукавую, демонстративную набожность. Может быть, бог оттого и любит Григория, что тот не надоедает ему своей верой. Григорий — волшебник, а волшебники отбирают у бога часть волшебства и мало заботятся о его присутствии.
Так думает умный мальчик, — думает занудно и повторяясь, потому что если начинаешь занудствовать и повторяться в мыслях, страх проходит, а безносая действительно очень напугала его.
Щегол вовсю летает по комнате, делая самовольные неправильные круги.
— Гадость какую показываешь! — с укоризной говорит ему Алёша. — Показал бы что-нибудь хорошее, полезное. Григорий ко мне во снах приходил — а ты бы меня к нему прилетел сейчас?
Снова пикирует щегол на голову Алёше, будто бы понял его просьбу. И вот — купе поезда, в нём сидит, ёрзая, позёвывая и крестя рот, Григорий, а напротив него грустный господин в чёрном сюртуке, застёгнутом до самого горла. Вид у застёгнутого человека усталый, но устал он не сейчас и не день назад, и устал не от ворочанья мешков или игры в городки — просто устал от жизни, и кажется, это навсегда. Человек утончённо красив, разве что несколько длиннолиц; несмотря на опустошающую усталость и длинное суховатое лицо, есть в нём детское, прекрасное. Он кудряв, как херувим, и печаль светла в его светлых очах, по-русалочьи зелёных; руки на груди он скрестил с изящным благородством, на манер супостата Буонапарте с журнального портрета из кельи старца Фёдора Кузьмича. Деликатно отворотившись от Григория, человек трагически смотрит в окно, тщетно ловя глазами стремительно меняющийся пейзаж и как бы сразу оплакивая его мимолётность, а старец, изъёрзавшись и иззевавшись, принимается наблюдать человека, любопытно и довольно бесцеремонно, но без обыкновенной колдовской неистовости взора. Видно, что странник только и ждёт повода для того, чтобы начать разговор.
Однако разговор неожиданно начинает его сосед.
— Вы не возражаете, если я закурю? — тихим глуховатым голосом спрашивает он.
— Ничаво-ничаво! — отвечает Григорий с готовностью. — Совсем даже ничаво. Человек я некурящий, но ежели кто покуривает, то беды в том не вижу; куривал и сам, и не только табачок. Да. Так что кури, пожалуйста, милай человек; многие люди курят, а остальные к этому привыкши. А что касается мужеского полу, то таких мужчин, чтобы курили, гораздо больше, чем не курят которые. А которые и не курят, то частенько покуривали раньше, вот как я; так что им привычно, энто их задеть не могёт никак. Да ежели и не курили вовсе, то всё одно привычно, потому как кругом все курят. Хоша дело, это, конечно, вредное, — да и пустяшное, никчёмное дело; но на пустяшные дела человек спор, он их с охотой делает, это уж он такое сушшество.
Затянувшись тонкой, длинной папиросой и выпустив дым из тонких ноздрей, сосед по купе с задумчивым интересом смотрит на Григория.
— Что же касается винопития, — говорит Григорий, крякая и ныряя в свой багаж, — такое занятие пустяшным не назову. Занятие это приятное и иногда полезное, — Григорий вытаскивает на свет тёмную полуторалитровую бутыль и два малоизящных, но чистых и тщательно упакованных стакана, — а полезное вот почему: когда употребляем мы, в голове нашей всё вроде как перемешивается, — лишь бы как, кандибобером, — из правильного состояния, из порядка; и вот в тое время, когда мешается и болтается оно, и находится не на привычных соответствуюшших местах, понять об ём, а стало быть и об себе, да и об жизни вообще, можно чуток поболее, чем обыкновенно.
Незнакомец слушает внимательно, однако косится на извлечённые из багажа предметы.
— То же самое — бодун, сиречь похмелье, — продолжает старец, аккуратно ставя бутыль со стаканами на стол. — Тута ужо назад, в бывшее состояние, в голове собирается всё, возвертаясь, как говорится, на круги своя. Однако же одно дело — быстро, весело размешать, выпимши; а попробуй обратно назад собери, чтоб всё опять на своём месте стояло! Ить это потруднее будет. Энто навроде как в комнате: беспорядок устроить дело плёвое, а вот прибраться опосля вовсе не так легко. Да, — лихо ковыряет он бутыль, и она отзывается весёлым, жизнерадостным чпокающим звуком. — Оттого голова и болит. Намучаешься, покедова соберёшь. Но — всё одно полезно, для постижения себя, — старец снова ныряет в багаж и достаёт две огромные медовые ковриги. — Так что ты, милай человек, ужо не откажи по старинному русскому дорожному обычаю.
Не дожидаясь согласия, Григорий разливает по стаканам мутную изжелта-красную жидкость.
— Это — мадера, лучшая во всём Питербурху; Товарищество Христофорова, калёная вещь! Ты, милай человек, оценить должон, как есть ты питейщик с опытом; пробуй, не сумлевайся!
— Каким это образом вы определили степень моей опытности? — спрашивает грустный человек, усмехаясь краешком рта и беря в руку стакан.
— Эх-ма, милай, дорогой, да ить и сам я человек опытный, — не токмо опытный питейщик, но и опытный странник. В паломничестве по церквам и полюбил сладкое вино, как православное питие; а уж людей по путям-дорогам видывал поболе, чем бутылей перепил, да и их, шельмецов, люблю, от общительности своей натуры. Окромя опыта, лукавить не стану, дан мне особый дар; вижу я людей, как они есть, а иногда умею их знать; вот и тебя вижу, вижу и то чичас, что ты тоже даром наделён; твой дар другой, но твой дар велик, и он — слово. Стало быть, и тебе, и мне, миленькай, дано, значится, с нас и спросится. Да. Ну, за знакомство! Много о себе говорить не буду, я человек небольшой, бродящий, так… философ-разговорник, звать меня Егор. Егор… Летов, — неверно называется Григорий, поглядев перед придумыванием фамилии на вдаль улетающий летний пейзаж за окном, заранее оплаканный русалочьими гоазами собеседника, и Алёша с уважением отмечает его осторожность.
— Александр Блок, литератор, — называет себя грустный человек, и спутники чокаются.